202
Раненое детство
Обычно считается, что вера формируется в детстве. Бывает, что юность несет утрату веры, но именно детские воспоминания питают, живят душу человека. Детская вера – это не только религиозная вера, но и вообще свет детства: родители, семья... У Шукшина, так уж сложилось, в детстве было мало гармонии и радости. Отца репрессировали, когда писатель был в младенческом возрасте.
«Забрали мужа. Выдумали глупость какую-то. Ночью зашли, он выскочил в сенцы, ну а в сенцах на него трое и навалились. Ребята перепугались. Наталья дрожит вся, а Василий губу прикусил аж до крови: мама, куда это батю? А самого как лихоманка бьет...».
На мать, кроме тягот материального характера, в те голодные годы коллективизации легло клеймо жены врага народа со всеми последствиями. Неслучайно, пишут биографы Шукшина, эта боль, чувство ущемленного человеческого достоинства, ранимость, ощущение обиды у писателя были с детства. С детства же – и самое светлое: воспоминания о матери, сестре, алтайской природе – горе Пикет, реке Катуни, Чуйском тракте... И еще: пристальный взгляд на человека, недоумение о человеческой злости и жестокости – это тоже у писателя с детства.
«Шукшинская душевная боль имела явно общероссийские масштабы, мы унаследовали эту боль от собственных матерей и погибших отцов», – писал о детстве друга Василий Белов.
Невозможно без внутреннего содрогания перечитывать горестные картины сиротства, голода, неустроенности, отчужденности, если не враждебности, окружающего мира в биографическом цикле рассказов «Из детских лет Ивана Попова». Перед нами пугающий образ опустошенного ребенка. Ваня Попов словно не знает даже азов нравственности. Он пытается курить, ворует в огородах, крадет книги из школьного шкафа, помогает матери в хищении колхозного сена, в тринадцатилетнем возрасте матерится и лжет, вынужденный участвовать во взрослых колхозных полевых работах. Не случайно автор отмечает, что на базаре в городе Ваню больше всего вдохновили жулики. Позднее Шукшин, рассказывая о творческой истории «Калины Красной», писал, что много было мальчишек, которые в голодном 1947-м году, подобно Егору Прокудину, сбились с доброго пути и пристали к ворам.
Попранная нравственность рождает растревоженную совесть, и весь ужас в том, что герои Шукшина не знают причин этих мук, не знают, как эти муки унять
Однако у читателя не появляется желания осудить за эти явные грехи ни героя, ни его мать, которая должна была бы научить, что воровать, лгать нехорошо. И автор не судит их. Герои коллективизации и военного времени словно существуют в ином нравственном бытии. Эти люди в прямом смысле выживают. Несмотря на стихию разрушения, несмотря на все усилия внешнего мира, – выживает семья. Именно поэтому так жалко смертельно раненную вилами кем-то из односельчан корову Райку – она не только член семьи, она материальное основание, она последняя надежда сохранить достоинство семьи. Неслучайно после гибели Райки в цикле рассказов появляется новая страница – уход в город. Однако Шукшин показывает, что даже ради выживания нельзя попирать нравственность: за это все равно приходится платить. Герои физически выживают в нечеловеческих условиях коллективизации и войны, но души их ранены, кажется, навсегда. Попранная нравственность рождает растревоженную совесть, и весь ужас этой растревоженной совести и души в том, что герои Шукшина не знают причин и истоков этих мук, тем более не знают, как эти муки унять. Часто они даже выдумывают преступления, которых не совершали, чтобы объяснить и себе, и окружающим смысл этой боли души. Максим из рассказа «Верую!» кается и плачет в милиции, что он разработал и продал американцам чертежи чудо-двигателя; Бронька Пупков кается в том, что «стрелил» и «промахнулся» в Гитлера; не спит ночами Матвей Рязанцев, недоумевая, почему душа растревожена – ведь «жил как все». По-настоящему осознанно плачет лишь Иван из последней пьесы «До третьих петухов», – это действительно он запустил бесов в монастырь.
Свой уход из деревни в голодном 1947-м году Шукшин воспринимал едва ли не как бегство, даже предательство, хотя покинуть деревню тогда было едва ли не единственным способом выжить. При этом, однако, не было никакой уверенности, что в деревне выживут оставленные им сестра и мать, продавшая единственную кормилицу-корову, чтобы отправить в город сына. Уход из родного дома в сознании Шукшина был предательством:
«Но произошла нравственная гибель человека... Так случилось, что он ушел от корней, ушел от истоков, ушел от матери. И, уйдя, – предал. Предал! Вольно или невольно, но случилось предательство, за которое он должен был поплатиться. Вопрос расплаты за содеянное меня живо волнует», – говорил Василий Макарович о судьбе Егора Прокудина.
Современному человеку эти муки совести покажутся непонятными, анахронизмом, чем-то надуманным, даже глупостью. Но в творчестве Шукшина это станет важной линией, едва ли не основным мотивом блудного сына. Однако трагедия ситуации в том, что у шукшинского героя нет измерения Неба и Небесного Отца. А в деревне блудного сына никто не ждет, кроме матери. Кроме матери, ему некому сказать: я согрешил перед небом и пред тобою. Мать может простить сына, но она не может отпустить сыну грех, грех должен отпустить Кто-то другой...
Примечательно, что Егор Прокудин в «Калине красной» не открывается матери при встрече. Нещадное время и грех разделил самых близких людей – они чужие. В этом невыносимо трудно признаться. Но гениальная сцена документальной съемки бабушки Быстровой – «Куделихи» – показывает истинную трагедию героев: они не родные. Этот документальный момент как бы разрывает художественную реальность. Героями пережито, прожито так много, что просто «родная кровь» не может быть основанием родства. В этом подлинная трагедия фильма. Да, Егор рыдает и кричит в исступлении на фоне храма: «Господи, прости меня!» Но храм поруган и без креста...
Сам Шукшин так говорит об этом кульминационном моменте фильма:
«Посещение матери, как мне кажется, вывело его мятущуюся душу на вершину понимания. Он увидел, услышал, узнал, что никогда не замолить ему величайшего из человеческих грехов – греха перед матерью, никогда уже его больная совесть не заживет. Это понимание кажется мне наиболее поучительной минутой его судьбы. Но именно с этой минуты в него и вселяется некое безразличие ко всему, что может отнять у него проклятую им же самим собственную жизнь».
В христианстве это «некое безразличие», возникшее от представления о том, что «этот грех не замолить», и тем более проклятие самого себя именуется отчаянием, и это одно из тяжелейших греховных состояний – болезней души.
Мотив отчуждения родных не раз встречается у Шукшина. В рассказе «Земляки» два брата, родственники, на пороге смерти. Но прощание перед смертью не состоится. Брат, пришедший к брату, не открывается и сам остается неузнанным. Они утратили родственную связь, теперь они даже не земляки. И речь идет не о подвиге Алексия, человека Божия, тайно, неузнанным, в доме родителей совершавшего молитвенный подвиг, ибо за поступком брата Гриньки, вышедшего, как видно, в большие люди, нет подвига: как открыться, если брат Анисим не способен узнать его? Годы, войны, голод, коллективизация, а главное, социальное положение разделили земляков...
Известно, что Шукшин мечтал оставить кинематограф, возвратиться в деревню и заняться писательством. Он считал, что деревня, родная земля способны не только творчески вдохновлять, «давать материал», темы, но и могут дать силы жить, а может, и понять главное в жизни. Василий Макарович винил себя в том, что он не вполне питается от этой почвы – сельской жизни, так как ушел от нее по собственной воле. Известно, что Шукшин с величайшим уважением, почти завистью смотрел на М.А. Шолохова – ему виделось, что старый писатель вдали от городской суеты творит, созидает величайшие творения; Шукшин об этом много говорит в своих интервью во время съемок фильма «Они сражались за Родину» . Он не мог представить себе, что автор «Тихого Дона» уже давно не творит, что в его письменном столе нет ничего, что, осев в советской деревне, он, по большому счету, выполнял роль живого классика и что «Они сражались за Родину» – не часть гениальной эпопеи, а лишь наброски к так и не состоявшейся книге. Не мог Василий Макарович понять и того, что Шолохов его сокровенные думы – «надо собирать русский народ» – обратит в шутку, которая разойдется в качестве почти анекдота. К сожалению, приближение к «почве» советской, разрушенной, обезображенной и, главное, обесцерковленной деревни уже не способно было питать и вдохновлять не только Шолохова. И В. Распутин, и В. Белов, и В. Астафьев, уединяясь в родных городах и деревнях, не создавали ничего, кроме горького плача о родной земле. Конечно, и это немало, но от них русские люди все-таки ждали откровения, быть может, религиозного откровения. Не оставляет ощущение, что даже после обретения веры они как бы стеснялись своей религиозности, как сомневался и Шукшин. Ведь Православие учит смирению, терпению. Как терпеть и смиряться, когда на родную землю восстают беды, испытания и враги?
Блудный сын
«Пусть и добро вооружается! Келейные разговоры о красоте, истине только обессиливают человечество перед ликом громогласного, организованного зла», – говорил Шукшин.
Отсюда – поэтизация Шукшиным «народного заступника» Стеньки Разина.
Вера позволила бы понять, куда идти блудному сыну. Именно она помогала сохраниться среди не меньших жизненных испытаний русским писателям – Достоевскому, Шмелеву, Чехову. Но в воспоминаниях детства Шукшина нет памяти о Церкви, в памяти у Шукшина от детских лет – разрушенные и поруганные храмы. Такой поруганный храм в творчестве писателя, в том числе и «Калине красной», – это не просто некая аллегория и аллюзия. Поруганный храм – это реальная часть интерьера русского пейзажа конца XX века. В центральной России не было села без остова разрушенного храма. В творчестве Шукшина также нет действующего храма, ведущейся службы. Хотя Шукшин был крещен и был крестным своих племянников, воспитание его проходило в годы безбожных пятилеток. Поэтому у Шукшина нет не только образа пастыря, богослужений, но нет даже образа благочестивых верующих людей, того, что грело и спасало Шмелева, – воспоминаний из детства и веры в Россию. Шмелев видел действительно лучших людей – русский верующий народ. Позже друг и духовно близкий Шукшину человек – Василий Белов – с горечью скажет:
«Долог и труден наш путь к Богу после многих десятилетий марксистского атеизма. Двигаться по этому пути надо хотя бы с друзьями, но колоннами к Богу не приближаются. Коллективное движение возможно лишь в противоположную сторону...».
Наверное, поэтому почти все верующие христиане в творчестве Шукшина изображены в карикатурном свете, особенно «новообращенные». Даже беспутный, несостоявшийся массовик-затейник Гена Пройдисвет, когда пытается «вывести на чистую воду» своего уверовавшего дядю Гришу, странным образом оказывается нравственно выше обратившегося к Богу дяди. Пусть вера дяди наивна, в чем-то невежественна и даже корыстна, но по крайней мере это все-таки путь, а не застой. Гена своим эксцентричным поведением, однако, будто бы доказывает: лжет дядя и ни в какого Бога не верит. От этого открытия на душе у Гены становится, кажется, даже несколько спокойней. В рассказе «Письмо»:
«Старухе Кандауровой приснился сон: молится будто бы она Богу, усердно молится, а – пустому углу: иконы-то в углу нет. И вот молится она, а сама думает: ‟Да где же у меня Бог-то?”»
Утром старушка пошла к подруге, чтобы «разгадать» сон, а та ей напомнила, что это она сама спрятала икону в шкаф, стесняясь партийного зятя. Но Шукшин мастерски переводит эту сцену в бытовую перепалку, старую деревенскую распрю – этот прием как бы показывает читателю: стыд от предательства веры тут ни при чем – просто обычные человеческие дрязги, а спрятанная икона – лишь повод для Ильичихи выместить старую неприязнь. Старуха же Кандаурова оправдана автором в этом рассказе уже тем, что она мать. Боль и страдания матери как бы прощают ей пусть незначительное, но все же предательство веры.
Герои Шукшина даже перед лицом смерти, уже чувствуя присутствие чего-то Высшего, отвергают веру и Бога
Герои Шукшина даже перед лицом смерти, уже чувствуя присутствие чего-то Высшего, отвергают веру и Бога. В правдивом, великолепном с художественной точки зрения рассказе «Как помирал старик» на предложение жены: «Я позову Михеевну – пособорует» – умирающий старик отвечает: «Пошли вы!.. Шибко он мне много добра сделал...». Он – это, конечно, Бог. Старика хватает лишь на то, чтобы попросить прощения у старухи-жены. Перед читателем картина религиозного опустошения. «Соборует» в деревне Михеевна. Это тоже реалии советской деревни. При невозможности крестить младенца, за отсутствием священника, этот обряд совершали старушки – «погружали». Но часто такие старушки «превышали свои полномочия» и пытались совершать и другие священнодействия.
Особо хочется сказать об образах духовенства в рассказах Шукшина. Об одержимом, неверующем попе из рассказа «Верую!..» написано много. Оценки этого персонажа весьма различны. Сам Шукшин говорил в интервью для итальянского журнала, что
«в строгом смысле, это выдуманная вещь <...>. Чтобы кормить наш разум, мы получаем очень много пищи, но не успеваем ее переваривать или плохо перевариваем, отсюда сумбур у нас полнейший...».
Далее Шукшин говорит, что от этого сумбура – душевная тоска. И вот в такой тоске истомленный, отчаявшийся Максим приходит к попу, но вместо хлеба получает камень. Шукшин тщательно скрывает авторское отношение к своему герою. Но важная деталь – поп несет в себе тлен. Его отчаяние – отчаяние неверующего человека, который осознает себя обреченным на смерть: «У попа что-то такое было с легкими – болел. <...> Болезнь не успела еще перекусить тугие его жилы». Образ попа несет в себе инфернальные черты, бесовскую прелесть. Жития святых повествуют, что когда бесы соблазняли неопытного подвижника ложными знамениями веры, они либо ниспровергали прельщенного в пропасть, либо доводили до убийства или самоубийства, либо заставляли пуститься в неистовый пляс. Очевидно, это же происходит с героями Шукшина: они не будут исцелены. Поп говорит об обреченности человека. Круг замыкается не только в философском смысле:
«И трое во главе с яростным, раскаленным попом пошли, приплясывая, кругом, кругом. Потом поп, как большой тяжелый зверь, опять прыгнул на середину круга, прогнул половицы...».
Неслучайно в этом бесновании поп «яростный и раскаленный», а сама пляска – не пляска радости, а пляска отчаяния и смерти: «поп и Максим плясали с такой с какой-то злостью, с таким остервенением, что не казалось и странным, что они пляшут. Тут или плясать, или уж рвать на груди рубаху и плакать и скрипеть зубами». Конечно, читатель недоумевает, почему герой повествования «поп»? Но разве не было беснования живоцерковников-обновленцев, приветствовавших социальную революцию и научный прогресс? Разве не было в хрущевские гонения отступления некоторых священнослужителей от веры?
Есть у Шукшина, однако, и положительные образы духовенства, как ни трудно было в те годы представить духовенство хоть в чем-то положительным. В рассказе «Мастер» снижение образов духовенства – не авторская позиция, таким духовенство видится Семке, который сам предает красоту – церковку. Семка – прекрасный мастер, но он не может понять истинной трагедии поругания и запустения храмов на Руси. Хотя для митрополита и священника истинная причина очевидна – она в утрате народом веры. Семка желает просто восстановить церковку «для красоты». Он даже не помышляет, что там должно светиться и гореть пламя молитвы. Он очень хочет понять древнего мастера, но не в состоянии этого сделать, так как древний мастер был вдохновлен верой. Семке невдомек, что старик-митрополит, которого он посещает, – мученик, явно прошедший сталинские лагеря. Ему непонятно, почему и батюшка, и митрополит с надеждой спрашивают: тебя народ послал? Ты верующий?.. А после слов митрополита, за которые старец уже мог быть наказан: «А что говорил с нами, про то не пишите. И не говори нигде. Это только испортит дело», – Семка совсем теряется: «Лучше всего иметь дело с родной Советской властью. Эти попы темнят чего-то...». Помрачение героя очевидно. Он просто даже не понимает, что происходит на родной земле, и на занятые у попа деньги покупает вино. Шукшин показывает, как шаг за шагом народ, лишенный веры, предает истинную красоту.
Тайна смерти и жажда жизни
В 1960-е годы в советском искусстве растет запрос на безрелигиозных праведников. Антирелигиозная пропаганда внушала – ты честно потрудился, честно жил. А теперь спокойно помирай. Жизнь закончена. Традиция такого, по сути, языческого отношения к смерти заложена была еще в фильме Довженко «Земля». В фильме старик бесстыдно и спокойно умирает, не после Исповеди и Святого Причастия, но съевши яблоко нового колхозного урожая. Но герои Шукшина не обретают покоя в этой советско-колхозной «праведности». Им мало даже того, что они не ловчили, не лгали, не выгадывали. Они не приемлют языческого, «естественного» восприятия смерти как «мудрой» природной данности. В рассказе «Думы» главный герой – председатель колхоза, тот самый мирской праведник. Но он безоружен перед тайной жизни и смерти. С конца 1960-х годов в творчестве Шукшина эта гнетущая, экзистенциальная тоска мучает всех его героев. Они не понимают, зачем жили, и не хотят умирать.
Герои Шукшина не обретают покоя в этой советско-колхозной «праведности»
Смерть присутствует почти во всех рассказах Шукшина. Смерть – это и самоубийство: «Сураз», «Жена мужа в Париж провожала»; это и «просто смерть»: «Как помирал старик», «Земляки», «Осенью», «Сашка». Многие герои как бы «примеривают» смерть: «Думы», «Хозяин бани и огорода», «Алеша Бесконвойный». Не получается у героев Шукшина благодушно встретить смерть. Смерть для них – это неправда, это зло. Для человеческого естества, для души и тела смерть враждебна и противоестественна. Смертельно больные люди, глубокие старики все равно хотят жить. Для них невозможно примирение со смертью ни в детях, ни в добрых делах, ни в памяти окружающих. Они жаждут личного вечного бытия, но это то бытие, которое дает лишь Бог, Церковь и вера.
О трех жизнях мечтает Егор Прокудин, хоть полгода жизни просит умирающий Санька. Старик Григорий из «Земляков» говорит:
«Жалко... не нажился, не устал. Не готов, так сказать... А так бы и пристроился где-нибудь, чтоб и забыли про тебя, и так бы лет двести!»
Даже явно несимпатичные герои Шукшина («Билетик на второй сеанс») именно в желании жизни, бытия приобретают некие положительные черты. Однако это желание жить во что бы то ни стало, с полным попранием всех нравственных норм, бывает в героях Шукшина и омерзительным: туберкулезный поп провозглашает свое «Верую! – В барсучье сало, в бычачий рог, в стоячую оглоблю-у! В плоть и мякость телесную-у!..» Эта животная жажда жить во что бы то ни стало роднит одержимого попа с убийцей из рассказа «Охота жить».
Желание жить у героев Шукшина – не только оттого, что «не насмотрелся», «не нарадовался» окружающему миру. Глубинный смысл этого желания – понять сокровенный смысл жизни. Это хочет понять и сам автор – что же главное, основное не смог сделать в своей жизни даже самый честный человек-труженик, такой, как дядя Ермолай из одноименного рассказа.
«И дума моя о нем – простая: вечный был труженик, добрый, честный человек. Как, впрочем, все тут: дед мой, бабка. Простая дума. Только додумать я ее не умею, со всеми своими институтами и книжками. Например: что, был в этом, в их жизни, какой-то большой смысл? В том именно, как они ее прожили. Или – не было никакого смысла, а была работа, работа... Работали да детей рожали. Видел же я потом других людей... Вовсе не лодырей, нет, но... свою жизнь они понимают иначе. Да сам я ее понимаю теперь иначе! Но только когда смотрю на эти холмики, я не знаю: кто из нас прав, кто умнее? Не так – не кто умнее, а – кто ближе к Истине. И уж совсем мучительно – до отчаяния и злости – не могу понять: а в чем Истина-то? Ведь это я только так – грамоты ради и слегка из трусости – величаю ее с заглавной буквы, а не знаю – что она? Перед кем-то хочется снять шляпу, но перед кем? Люблю этих, под холмиками. Уважаю. И жалко мне их».
Желание бытия велит и автору, и персонажам снять шапку перед «Кем-то». Неслучайно Шукшин говорит об Истине с большой буквы. «В чем Истина-то?» – Но это не вопрошание Пилата, который видит пред собой Путь, и Истину и Жизнь – и тем не менее обрекает Христа на распятие. У Шукшина и его героев – это искреннее вопрошание Экклезиаста.
Шукшинские «чудики»
Шукшин вовсе не возвеличивал, не идеализировал, не ставил в пример в качестве образцов нравственных совершенств своих «чудиков». Вообще, для рассмотрения феномена «чудиков» в современной русской литературе, от Шукшина до миниатюр в исполнении земляка Шукшина, ныне покойного М. Евдокимова, необходимо обратиться к искусству века XIX: к творчеству И.Н. Крамского и Ф.М. Достоевского.

Ф.М. Достоевский в романе «Братья Карамазовы» дает очень любопытную характеристику картине Крамского «Созерцатель»:
«Изображен лес зимой, и в лесу, на дороге, в оборванном кафтанишке и лаптишках, стоит один-одинешенек, в глубочайшем уединении, забредший мужичонка, стоит и как бы задумался, но он не думает, а что-то ‟созерцает”. Если б его толкнуть, он вздрогнул бы и посмотрел на вас, точно проснувшись, но ничего не понимая. Правда, сейчас бы и очнулся, а спросили бы его, о чем он это стоял и думал, то, наверно бы, ничего не припомнил, но зато, наверно бы, затаил в себе то впечатление, под которым находился во время своего созерцания. Впечатления же эти ему дороги, и он, наверно, их копит, неприметно и даже не сознавая, – для чего и зачем, конечно, тоже не знает: может, вдруг, накопив впечатлений за многие годы, бросит все и уйдет в Иерусалим скитаться и спасаться, а может, и село родное вдруг спалит, а может быть, случится и то и другое вместе. Созерцателей в народе довольно».

Еще более важным нам кажется комментарий И.Н. Крамского к картине «Полесовщик» в письме к П.М. Третьякову:
«Мой этюд в простреленной шапке, по замыслу, должен был изображать один из тех типов (они есть в русском народе), которые много из социального и политического строя народной жизни понимают своим умом и у которых глубоко засело неудовольствие, граничащее с ненавистью. Из таких людей в трудные минуты набирают свои шайки Стеньки Разины, Пугачевы, а в обыкновенное время они действуют в одиночку, где и как придется: но никогда не мирятся».
Двигатель героя Крамского и многих героев Шукшина один – «неудовольствие, граничащее с ненавистью». Сходство эпох – отмена крепостного права, разрушение быта русской общины в середине XIX века, утрата веры частью крестьянства, вслед за интеллигенцией. Именно так объясняет и Шукшин героя рассказа «Срезал»:
«Человек при дележе социальных богатств решил, что он обойден, и принялся мстить...».
Вот подлинная духовная трагедия героев Шукшина – отсутствие внутренней мотивации, обусловленной верой. Герой может поехать за тридевять земель рассказать больной племяннице сказку, а может ни с того ни с сего «свалить» церковь. Без веры, без Истины человек не только иссыхает, тоскует, надрывается – он становится уязвим для сил зла. Не могут бесы без участия Ивана-дурака проникнуть в монастырь. И ради никчемной справки, а точнее, ради прописки с «интеллигентными» соседями в уютной столичной библиотеке Иван сдает и попирает главную народную святыню – Церковь.
Валентин Распутин так скажет об этом:
«Его чудики, добивающиеся души и воли, жили в раздвоенности. Власть говорила окостенелым языком, мужик слушал вполуха, старался жить сам по себе, на лжи настаивали устало, правда звучала скорбно. Это калечило людей, приводило к нелепому, а порой злому противостоянию. Не было крепости в душе – и потеряло могучую силу государство. Шукшин со слезами говорил о России и точно по отвесной стене полз, чтобы взобраться и увидеть, что там, по ту сторону».
Мятущиеся «чудики» вовсе не так безобидны, как кажется на первый, невнимательный взгляд. И, прежде всего, для себя самих и своей семьи: в ссоре с женой за субботнюю баню Алеша готов едва ли не на самоубийство. Неслучайно баня бывает в субботний вечер, накануне воскресенья: это время церковной молитвы – Всенощного бдения. Для Алеши баня и есть, кажется, своего рода церковь, омовение и тела и души. Но плохо омывается душа в воспоминаниях о блудном грехе с мошенницей Алей. Ему невдомек, что этот нераскаянный блуд с юности иссушил его душу, исказил жизнь. Блудные воспоминания об Але – истинное наполнение банного действия. В реальной жизни Алеша не любил свою первую, умершую жену, не любит и вторую, родившую ему пятерых детей. Детей он не рождает, а «мастерит», чудо рождения новой жизни низводит до обидного физиологизма. Хотя детей он любит, но так, что никто не знает об этой любви:
«Алеша любил детей, но никто бы никогда так не подумал, что он любит детей: он не показывал. Иногда он подолгу внимательно смотрел на какого-нибудь, и у него в груди ныло от любви и восторга. Он все изумлялся природе: из чего получился человек?! Ведь ни из чего, из малой какой-то малости».
Духовно Алеша отчужден от детей. Он не находит, о чем перемолвиться с сыном-подростком. Он жалеет лишь о том, что не передал сыну любви к бане...
Прошедшие коллективизацию, голод, страшную войну воины и работяги являют свою беспомощность и беззащитность. Не это ли ощущение беззащитности вызывает у Шукшина тягу к сильному герою, народному защитнику Стеньке Разину? Это почти маниакальное одержание образом Степана Разина отмечают почти все исследователи творчества Шукшина. В.И. Белов свидетельствовал: «Разин всецело владел Макарычем» – и не понимал, что может так притягивать Шукшина к Разину.
Разин – от героизации к прозрению
В самом деле, почему Шукшин, увлеченный образом Разина, сформировавшимся в его воображении, пытался и себя, и окружающих убедить, что в народной памяти Разин жив как образ положительный, едва ли не прекрасный? Ведь так называемые «народные» песни «Из-за острова на стрежень», «Есть на волге утес» – новоделы конца мятежного XIX века, вышедшие из-под пера либералов и демократов-нигилистов. Именно с этими гимнами творился и Октябрьский переворот, и разрушение храмов, и последующее разрушение деревни. Даже встреча с настоящим хранителем народной правды не смогла переубедить Шукшина:
«Мне вспомнилась одна встреча на Дону. Увидел я на пристани в Старочеркасске белобородого старца, и захотелось мне узнать: как он думает про Степана? Спросил. ‟А чего ты про него вспомнил? Разбойник он... Лихой человек. И вспоминать-то его не надо”. Так сказал старик. Я оторопел: чтобы на Дону и так... Но потом, когда спокойно подумал, понял. Работала на Руси и другая сила – и сколько лет работала! – Церковь. Она, расторопная, прокляла Разина еще живого и проклинала еще 250 лет ежегодно, в Великий пост. Это огромная работа. И она-то, эта действительно огромная работа, прямиком наводит на мысль: как же крепка благодарная память народа, что даже такие мощные удары не смогли пошатнуть ее, не внесли и смятения в душу народную – и образ Степана Тимофеевича живет в ней — родной и понятный. Что ж, что старичок не хочет вспоминать? Значит, уж очень усердно бился лбом в поклонах – память отшибло».
Встретившись с реальной народной памятью, Шукшин не смог ее осмыслить и принять
Итак, даже встретившись с реальной народной памятью, Шукшин не смог ее осмыслить и принять, ему показалось проще обвинить Церковь. Но сведения о проклятии Разина Церковью были почерпнуты, видимо, из советских идеологизированных источников: на самом деле анафему в храмах Разину возглашали в течение менее чем 40 лет – да и то в годы Пугачевского бунта. С 1804 года в храмах Разина никто не проклинал.
Остается вопрос: насколько Шукшин был искренен, когда в многочисленных интервью, просьбах к руководителям киностудий, властям предержащим о разрешении на постановку фильма трактовал образ Разина как-то подозрительно заученно, словно скороговоркой, и достаточно банально. Самое главное – почему Шукшин в этих документах настойчиво отстаивал право показать своего героя жестоким? Почему требовал разрешить ему снять кровавые сцены насилия Разина? Для того, кто хоть сколько-нибудь знаком с творчеством Шукшина, это загадка. В художественном мире Шукшина жестокость и носители жестокости – всегда отвратительны.
Ответ на эти вопросы, как кажется, дает фильм-загадка «Странные люди» (1969). Этот фильм – свидетельство того, что духовный мир Шукшина необычайно сложен, динамичен, и общий вектор его духовного развития направлен к обретению веры. Почему-то очень легко Шукшин согласился с тем, что этот фильм – творческая неудача. Только потому, что он шел в пустых залах? Но, как бы мы сказали в наши дни, даже состав исполнителей главных ролей в фильме был «звездный»: Евгений Евстигнеев, Евгений Лебедев, Всеволод Санаев, Лидия Федосеева, Пантелеймон Крымов, а также будущие знаменитости: Елена Санаева, Сергей Никоненко. По нашему мнению, этот фильм-притча – самое современное, самое злободневное произведение Шукшина. Остается загадкой, как этот фильм, особенно киноновелла «Думы», был пропущен советской цензурой?
О фильме мало даже критических материалов. Очень скупо представлены и воспоминания о работе над этим фильмом занятых в нем артистов. Однако тем более значимы воспоминания оператора этого фильма Валерия Гинзбурга. Валерий Аркадьевич вспоминал, что Шукшин уже во время съемок самым основательным образом переработал сценарий последней части фильма: «Думы», превратились в «поразительную по силе философскую историю». Кроме того, оператор фильма осторожно намекает на то, что фильм трудно проходил приемку, и, видимо, поэтому из фильма многое пришло «вырезать»:
«Причиной было то обстоятельство, что когда фильм был закончен, нашлось много ‟доброжелателей” и среди коллег, и среди принимающей редактуры, приложивших большое старание к тому, чтобы многие мысли автора были сглажены и приглажены».
Поскольку эти воспоминания относятся к 1979 году, вряд ли Валерий Гинзбург мог написать более откровенно, особенно учитывая то, что он был родным братом в то время недавно умершего при странных обстоятельствах в Париже Александра Галича. О многом заставляют задуматься и заключительные слова в данных мемуарах Валерия Аркадьевича:
«Перечитал написанное и понял, что не сказал и десятой доли того, что помню, что знаю, что хотел рассказать». (Выделено нами – С.Ф.)
Не менее значимыми нам кажутся воспоминания Людмилы Кориной, работавшей в съемочной группе фильма «Странные люди», о том, что во время работы над этим фильмом Василий Макарович не расставался со Священным Писанием:
«<...> в первый день приезда в деревню Лубенкино Владимирской области, я поздравила его и подарила Евангелие (обложка голубая, книжка размером в ладошку, умещается во внутреннем кармане). Когда я посетила его в больнице во Владимире, на мой вопрос, читает ли он Евангелие, ответил: ‟Оно всегда со мной”.
К его 40-летию выслала по почте, получив уведомление, Библию в черном переплёте, издания Московской Патриархии, где я сотрудничала переводчиком. Библию я ему подписала».
Внешняя канва киноновеллы отчасти строится по мотивам рассказов «Думы» и «Стенька Разин», но именно отчасти: киноновелла значительно сложнее рассказов и несет новые смыслы. Повествование вроде бы предельно просто, как и круг обозначенных тем. По-советски положительный председатель колхоза Матвей Рязанцев, подводя итоги жизни, видит, что в его в жизни, кажется, не случилось главного – любви. Параллельно разворачивается история деревенского самородка, резчика скульптур, «кукол», как говорят земляки, – тридцатилетнего неженатого Николая. Несколько раз в фильме подчеркивается, что дом, построенный отцом Николая, заваливается, но Николай, явно мастер на все руки, равнодушен к этому, он не внимает и горестным просьбам матери взяться за ум и починить разваливающийся дом. Вдохновляемый совершенно чуждым для деревни человеком – интеллигентом Вениамином Захаровичем, – Николай пытается вырезать из дерева Степана Разина, но, разочарованный несоответствием своего творения тому образу, который существовал в его душе, подобно бажовскому Даниле Мастеру, разбившему вазу, сжигает свою скульптуру.
Казалось бы, фабула фильма развивается по знакомым шаблонам советского искусства, но странным образом в новеллу-притчу вплетается второй план – религиозно-мистический. В фильме отчетливо звучат гоголевские мотивы «Вечеров на хуторе близ Диканьки»: в советской деревеньке правит бал мертвенный мир демонических сил. «Блажная», глубоко дисгармоничная песня, лейтмотивом звучащая в фильме и лишающая жителей покоя, показывает, что колхозная деревенская гармония обманчива. Неслучайно гармониста Петьку именуют в фильме «чертом блажным» и «баламутом чертовым».
Новая странность: в деревеньке вроде бы действующая, исправная церковь с крестами на куполах, но за кадром не колокольный звон, а мелодия кремлевских курантов, которая на фоне крестов звучит, на наш взгляд, зловеще. В русской деревне восторжествовали лжецерковь и лжерелигия.
В русской деревне восторжествовали лжецерковь и лжерелигия
Диссонанс все более и более нагнетается: в фильме появляются сюжеты, которых не было в рассказах. Трудно понять, что это: сон, явь или думы Матвея, – когда на лужайке мирный хоровод: традиционная балалайка, баян, народный танец. Казалось бы, вот она, духовная гармония новой деревни. Сам Матвей, кажется, наконец умиротворен, он даже пристраивается к хороводу, и самая красивая девушка с длинной косой танцует с ним. Перед нами как будто примирение через народное самодеятельное искусство отцов и детей, старости и юности, традиции






