Сретенская академия 11637
Литература о духовных семинариях, их учащихся и учащих до сих пор остается мало известной даже в православной читающей аудитории. Между тем художественные произведения, мемуарные записки и публицистически очерки, которые, являясь весьма специфическим историческим свидетельством, посвящены внутреннему и внешнему описанию духовных школ, позволяют узнать много интересного об учебном процессе, досуге, быте, фольклоре семинаристов.
Живые, искренние повествования, авторами которых обычно выступают люди, уже умудренные богатым жизненным опытом – прежде всего религиозным (архиереи, священники, преподаватели, выпускники семинарий и др.), дают уникальную возможность исподволь проследить этапы духовного роста, глубже понять причины, побуждающие к беззаветному, жертвенному служению Христу.
Именно поэтому вниманию читателей нашего сайта впервые предлагается «Антология семинарской жизни», в которой будет представлена – в намеренно мозаичном порядке – широкая панорама семинаристского житья-бытья XVIII – начала XXI веков.
|
Тамбовская духовная семинария. Фото начала XX в. |
Переход мой из училища в 1860 году в семинарию был не без тормозов. Но наконец я с отцом в Тамбове. Остановились мы на так называемой «всеобщей квартире», на 1-й Долгой улице, между Дубовой и Монастырской. Это деревянный домишко с двумя-тремя комнатами, вроде деревенского постоялого двора, – ныне этой квартиры нет. Это была специальная квартира для бедного сельского духовенства, посещавшего губернский город на более или менее продолжительное время. На этой квартире я должен был оставаться с отцом и со всем ничтожным скарбом, предназначенным для моей семинарской жизни, впредь до начала и окончания приемного экзамена – до решения моей судьбы так или иначе. Там же жили и многие мои товарищи по училищу со своими отцами, как тоже народ бедный. Озабоченные лица наших отцов, выражаемые ими в разговоре между собою опасения за счастливый исход нашего дела навеивали на нас совсем не веселые и спокойные думы – и на отцовские гостинцы был у нас совсем плохой аппетит. Всего чаще вертелись в руках наших книжки – учебники; посмотришь: иной сидит на телеге, нагроможденной сундучком, сеном и платьем, другой в уголке двора на старых бревнах, третий где-либо в другом месте – шла подготовка к экзамену. Между тем отцы наши, собираясь в кружки, продолжали вести между собою разные суждения и предположения, большей частью на одну тему – «Примут или не примут наших ребят? Как этому делу помочь?» Был отзыв семинаристов, что инспектор семинарии отец архимандрит Сергий – человек до крайности добрый и милостивый, до того милостивый, что готов принимать в семинарию всех и не увольнять никого, если бы только была одна его на то воля… Отец мой решился попытать счастья у него, попросить его «замолвить словечко» в случае надобности. Отец инспектор, не рассуждая много, посоветовал «уповать на Бога» – и на том мы и покончили изыскание защиты и протекции.
Начались приемные экзамены. Экзамены эти проводились в то время не так, как ныне. Тогда не составлялись особые комиссии для испытаний по каждому отдельному предмету и испытания эти не распределялись по особым дням. Дело под председательством ректора велось так, что вызванный по списку ученик должен был последовательно давать ответы по всем предметам училищного курса – испытывался в своих знаниях в один прием и получал соответственные отметки по каждому предмету в отдельности в особых графах экзаменационного списка. Дело шло, конечно, очень скоро, но ученик разбрасывался вниманием по каждому предмету науки, утомлялся в соображениях, и результаты испытаний были более случайны, нежели при современном ведении этого дела. Экзамен кончился для меня благополучно; правда, сбился я в действиях над десятичными дробями, но при снисходительном содействии командированного со мною к доске одного из профессоров-ассистентов дело сошло гладко, и я был принят в число воспитанников семинарии с заметным повышением в списке. По распределении нас, принятых, по постоянным квартирам отцы наши с торжествующим видом отправились восвояси, и нам оставалось свыкаться с новым товариществом, с новою обстановкою и жизнью.
Каждое учебное заведение вырабатывает в своих воспитанниках тип с некоторыми отличенными чертами и оттенками, и потому, собранные вместе, они не тотчас ассимилируются. Но более всех типичны были мы, воспитанники Шацкого училища, своею дикостью, застенчивостью, угловатостью и неблагообразием внешней костюмировки, сравнительно с другими. Все это бросалось в глаза многим, и мы на первых порах пользовались общей кличкою «шатчина», хотя нельзя сказать, чтобы в учебном отношении мы стояли ниже воспитанников других училищ, а по некоторым предметом, например по русскому и латинскому языкам, даже имели преимущество пред другими. Но с течением времени все эти разновидности в семинарском товариществе более или менее сгладились, и слово «шатчина» в приложении к нам из семинарского лексикона было вычеркнуто.
Я при распределении принятых воспитанников поступил во 2-е отделение – к Павлу Ивановичу Остроумову, учителю риторики.
|
Урок в Тамбовской семинарии. Фото начала XX века |
Приступая на второй год нашего риторического курса к изучению с нами правил поэзии, Павел Иванович приступал к этому отделу науки с каким-то особым воодушевлением и преподнес нам свое длинное похвальное предисловие «К музе». Особенною, кажется, любовью его пользовалась поэзия Державина.
Вследствие излишней привязанности своего профессора к поэзии и стихотворству, мы однажды даже всем классом описывали осень в стихотворной форме, но, должно быть, хороших стихов натворили, до того хороших, что не удостоились и получить их обратно с профессорскою оценкою, как это обыкновенно делалось с другими сочинениями. Впрочем, личности две из нашего курса обнаружили в себе некоторые признаки если не поэтического, то, по крайней мере, стихотворного дара, и эти личности пользовались особенною привилегией у Павла Ивановича. Допуская «поэтическую вольность» в своих стихотворных произведениях, наши «поэты»-товарищи не упускали из виду пользоваться таковою же в приготовлении уроков и посещении классов, и это едва ли вредило им у Павла Ивановича. Стоило только им из рифмованных куплетов составить несколько, прийти в класс, довести о своем произведении чрез товарищей до сведения Павла Ивановича, продекламировать – и «поэтическая вольность» опять обеспечена на несколько времени. Впрочем, один из них со временем взялся за ум-разум и, как человек способный, окончил семинарский курс очень не дурно; но другой приучил себя пользоваться сказанною «вольностью» в таких широких размерах, что риторикою и кончил свое поэтическое образование. Что касается до других преподавателей риторического курса, то о них нечего сказать ни особенно хорошего, ни особенно плохого – занимались по мере усердия и способностей.
Был очень способный преподаватель по Священному Писанию – Косьма Гаврилович Говоров. Занимаясь с успехом в бывшем Тамбовском кадетском корпусе и намереваясь оставить службу в семинарии, что и вскоре исполнил, он посещал наш класс со многими опущениями и серьезным делом занимался с нами мало, а любил более рассуждать с нами в смехотворном тоне «о житейском». В светском учебном ведомстве он играл потом заметную роль, в особенности составленною и изданною им «Русскою грамматикою», которая имела значительный успех. Говоря вообще, мало вынесли мы из риторического класса серьезных знаний.
По переходе в философский класс я поступил по сортировке во 2-е отделение – к преподавателю логики, психологии и патристики. Зная отзывы о нем прежних его воспитанников как о лучшем из всех тогдашних преподавателей, я очень радовался, что мне выпала доля быть его воспитанником, да и многие из моих товарищей были одинаковых со мною чувств – и эта радость наша, говоря по чистой совести, вполне оправдалась последствиями. Логика и эсхатология изучались нами по запискам бывшего профессора Тамбовской же семинарии г-на Севастианова – запискам не обширным, но дельным. Сами по себе эти предметы, конечно, сухиe, отвлеченные, но наш наставник умел вести дело преподавания так, что вполне мог заинтересовать нас. Он не ограничивался указыванием к следующему классу урока «от сих и до сих» – это было далеко не в его правилах. Он входил в подробное и всестороннее объяснение предлагаемого урока, но удерживал наше внимание обращениями то к тому, то к другому воспитаннику за повторением данных им объяснений, поправлял и добавлял, и его речь, ясная, точная и энергическая (хотя и спешная), глубоко и прочно западала в нашу душу. Прочитывая наши письменные упражнения, он с особенным вниманием относился к недостаткам нашего мышления и изложения мыслей и не ограничивался одними только краткими замечаниями на полях. Раздавая в классе по рукам наши сочинения, он входил пред воспитанником в более обширные объяснения сделанных на его сочинении замечаний и доводил воспитанника этими объяснениями до ясного сознания, что это так именно должно быть, как он говорит, а не иначе. Результатом таких серьезных забот его о выправке нас было то, что только под его влиянием мы стали понимать и ценить всю прелесть серьезного и правильного мышления и стройного изложения своих мыслей без трескучих фраз, без разных тропов и фигур, хрий прямых и превращенных, на которые мы смотрели уже как только на переливание из менее пустого в более порожнее. Любили мы заниматься по его предметам, которыми гордились пред другими, и, по правде сказать, пишущий эти строки ему-то главным образом и считает себя обязанным в том, что с философского класса вступил в первый десяток воспитанников-товарищей. (В преподавании им патристики был тот недостаток, что мы знакомились только с биографиями святых отцов, с названиями их творений и кратким содержанием сих последних, не читая подлинников; но не знаю, было ли где и взять их?)
С особенным удовольствием вспоминаю, что нашему курсу выпал счастливый случай представить нашему преподавателю видимый знак нашей любви и уважения к нему; это было, кажется, в последний год нашего философского курса. Стало нам известно, что он удостоен синодской награды – камилавки. По инициативе некоторых подана была мысль поднести ему камилавку от всего класса; мысль эта принята была весьма сочувственно, закипел денежный сбор, в какие-нибудь два-три дня собрано было более 40 рублей, сделана камилавка, куплен приличный поднос, и все это приготовлено в классе до его прихода без его ведома. И вот он приходит, прочитана молитва – и вдруг откуда ни возьмись является пред ним один из лучших воспитанников – Алексей Васильевич Вадковский (впоследствии митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский)[2] с подносом в руке и камилавкою на нем, с кратким приветствием и просьбою принять чрез него от всех воспитанников знак любви, уважения и благодарности; и затем – взрыв поздравлений от всего класса. Взволнованный такою неожиданностью, с навернувшимися на глазах слезами, он, после краткого момента, принял приготовленный по движению сердца его воспитанников подарок, поцеловал в лицо г-на Вадковского в знак благодарности, как он выразился, за весь класс, начал было еще говорить, но не многое мог сказать.
Когда была больна его жена, мы, или, по крайней мере, многие из нас, непритворно скорбели об этом и с особым вниманием следили по слухам за ходом ее болезни; а когда он потерпел непоправимое семейное крушение чрез смерть своей жены, эта скорбь наша выразилась еще нагляднее: при виде печальной процессии у многих из нас не обошлось без слез, слез искренних, вызванных горячим сочувствием к своему любимому наставнику.
Из других наставников нашего философского отделения интересен в некоторых отношениях Дмитрий Николаевич Тростянский (ныне умерший), преподаватель сельского хозяйства с химиею, зоологиею и ботаникою. Несмотря на субинспекторскую должность, в которой он особенно любил быть «судебным следователем» по поводу наших шалостей, и иногда не так-то деликатное обхождение с нами, он все-таки был человек простой и общительный, и нельзя сказать, чтобы мы не ладили с ним. Смешными казались нам всегда его фигура и манеры, немало было у нас иострот на его счет, но остроты эти были вовсе не злые. Он был по природе подвижен и деятелен; бывало, случись в квартирной жизни воспитанников какое-либо происшествие, требующее вмешательства начальства, например неприятность квартирантов с хозяевами или «Мамаево побоище» между товариществом – было и это, – и Дмитрий Николаевич шаром катится на место происшествия в качестве «судебного следователя». Стараясь принять солидную осанку, строгий вид и диктаторский тон, что настолько шло к нему, что невольно возбуждало веселый смех, Дмитрий Николаевич с интересом «любителя» старался входить во все подробности подлежащего ему дела, но никогда, если было можно, не выдавал нас пред семинарским начальством разным хозяевам и хозяйкам – был более сторонником наших интересов. Заболей кто-либо из наставников – и неутомимый Дмитрий Николаевич является на его кафедре, будь то по Священному Писанию или по философии, возбуждает совопросничество по данному предмету, и класс проводится оживленно и не без пользы. Как специалист, он преподавал свои предметы по тогдашнему времени хорошо, но не прочь был иногда и побалагурить с нами в классе или прочитать нам что-либо потешное.
Особенным усердием к своему делу и аккуратностью в посещении классов отличался из всех Петр Ильич Преображенский (ныне протоиерей), временно преподававший в нашем отделении Священное Писание. Бывало, до начала его класса времени еще довольно, и воспитанники еще в разброде, а он, глядишь, буквально бежит уже в семинарию из Пушкарей, версты едва ли не за три, так что эта образцовая исправность его вошла у некоторых в пословицу – «аккуратен, как Петр Ильич».
Ректором семинарии во весь мой семинарский курс, исключая первую треть первого года, был отец архимандрит Геннадий – личность выдающаяся по своим духовным дарованиям. Отец архимандрит Геннадий при сильном уме отличался и сильным чувством, доходившим иногда до пафоса. Его ораторский талант, представительная внешность, образцово-выработанная громко-басовая дикция, сильно-выразительная физиономия и жестикуляции производили на слушателей невыразимое впечатление как с профессорской, так и с церковной кафедры. Он преподавал в нашем богословском классе догматическое богословие, как это вообще тогда было принято. Официальным учебником нашим было «Богословие» преосвященного Антония Смоленского (ныне умерший архиепископ Казанский); но, требуя от нас исполнения дела по учебнику, сам отец ректор далеко не держался книги. Его лекции по богословию отличались силою, воодушевлением и увлекательностью. Начиная обыкновенно с низкой басовой ноты, ректор все повышался и повышался в тонах силы и воодушевлялся все больше и больше, класс точно замирал – ни шороха, ни кашля – и могучая речь отца ректора раскатывалась волнами… Мы буквально впивались взорами в отца ректора и проникались его могучею речью до того, что не замечали, как, слушая его, просиживали иногда далеко после звонка.
|
Семинарский храм во имя святых равноапостольных Кирилла и Мефодия. Фото начала XX века |
Оставляю судить педагогам, насколько рациональна была такая система управления учебным заведением; быть может, и в самом деле были в ней некоторые слабости и крайности, но мы, воспитанники времен «Геннадиевских», думали и думаем, что эта система предохраняла нас от извилистых отношений к начальству и воспитывала прямоту, правдивость характера, неприниженность и свободу духа…
Практикованное отцом ректором Геннадием в общем свободное управление семинариею, думается, не ослабляло нас и в учебном отношении, а как бы давало свободу и стремление к дальнейшему развитию. Лучшим доказательством служит то, что наш, 1866 года, курс дал 14 человек академистов: пять по назначению и девять волонтерами – число до того времени небывалое, – из коих иные с честью и достоинством подвизаются ныне на ученом поприще. Лица эти: Алексей Васильевич Вадковский и Михаил Иванович Богословский (доценты Казанской духовной академии), Николай Петрович Остроумов (бывший доцент той же академии, ныне избравший другую карьеру, кажется, в Туркестанском крае), Семен Иванович Жемчужников, Василий Яковлевич Розанов, Андрей Семенович Быстров, Д.Н. Астров, Аристарх Васильевич Александровский, Николай Степанович Богородицкий, Иван Григорьевич Розанов, Павел Степанович Ненароков.
Почти ничего не сказал я в своих воспоминаниях об отце инспекторе архимандрите Сергии. Это был человек слабый здоровьем и нервами, сердобольный. Преподавание нам Священного Писания в богословском классе он вел самым патриархальным способом: спрашиваемый воспитанник прочитывал обыкновенно несколько стихов известной главы из Евангелия или посланий с того места, на котором сделана была остановка в предыдущем классе, рассказывал своими словами содержание прочитанного, объяснял некоторые непонятные слова и выражения – и получал за это «весьма хорошо». Исагогикой и более научной экзегетикой мы в классе не занимались, церковных толковников, а равно и разных там Ренанов, Бауеров и др. мы в своих классных занятиях не касались и по имени – на это, кому угодно, было время вне классных занятий; мы более всего веровали, испытуя писания с разных научных точек зрения. Вообще это был человек незаметный, несмотря на свою инспекторскую должность. О других наставниках, у которых мне довелось учиться, могу сказать только то, что они с большим или меньшим усердием ходили в класс, говорили лекции или со стоическим постоянством читали их по книгам, испытывали знания воспитанников… составляли разрядные списки учеников и проч.
С внутренним бытом казеннокоштных воспитанников я мало знаком. Что касается до квартирной жизни, то едва ли много отличалась она от быта современного. Обыкновенно «философ» или «богослов» нанимал квартиру у мещанина или чиновника или лица духовного на определенное число людей, от 1 до 2 рублей с человека в месяц. Набирал «артель», преимущественно из воспитанников духовных училищ, и, по соглашению с отцами сих, принимал на себя за известный гонорар (от 1 рубля до 1 рубля 50 копеек в месяц) заботы о них экономические и учебно-педагогические. Получаемый гонорар нередко служил ему главным источником содержания, но заботы и труды для «артели» были иногда не без ущерба собственному его учебному делу. Не обходилось без столкновений с хозяевами, особенно в интересах экономических. Жизненные припасы семинаристов большею частью хранились в особом помещении под замком старшего, но у хвастливых хозяев водились иногда и свои подборные ключики, открывавшие им свободный доступ к скудным семинарским припасам. Рисовались рукою старшего на муке, пшене и проч. знаки препинания, с целью предостережения шаловливой хозяйской руки, но знаки эти бесследно сглаживались, и находчивые хозяйки объясняли данное явление тем, что «это избродили мыши или крысы».
Посещение товарищеских квартир были нередки, и свободное время провождалось или во взаимном обмене мыслями, или в невинных развлечениях…
Я окончил свои воспоминания. Понятно, излагая их по личным своим впечатлениям и убеждениям, я, быть может, на иное не так взглянул, другое по забвению или не точному знанию не так воспроизвел, поэтому знакомым с описанной мною пером семинарской жизнью предоставляется взглянуть на нее с своих точек зрения.
Публикуется по: Добро. 1881. № 14–18. (Приложение к Тамбовским епархиальным ведомостям.)
Священник Михаил Зеленев
25 марта 2010 г.
[1] Хрия – термин школьной риторики,
означающий совокупность приемов для
развития предложенной темы. Состоит из
восьми частей: приступа, парафразиса,
причины, противного, подобия, примера,
свидетельства и заключения. В порядочной
хрии части расположены по предписанному
порядку, в превращенной – следуют в
измененном порядке.
[2] Имеется ввиду митрополит Антоний (в миру Александр Васильевич Вадковский; 1846–1912). Мемуарист ошибочно называет его Алексеем.